פריט 1:
ФАКУЛЬТЕТ НЕНУЖНЫХ ВЕЩЕЙ . АВТОРСКИЙ ЭКЗНМПЛЯР.
עוד...
|
|
|
מחיר פתיחה:
100,000
р
עמלת בית המכירות: 20%
למידע נוסף
|
ФАКУЛЬТЕТ НЕНУЖНЫХ ВЕЩЕЙ . АВТОРСКИЙ ЭКЗНМПЛЯР.
Москва, 10 декабря 1964 - 5 марта 1975 г. Машинопись в 4-х переплётах, 3-я копия ( ?.).
Надпись на титуле Суда над Христом: " Вот, Гриша, итог моих 15-летних трудов.."
Авторские машинописные экземпляры с автографами и правками. Юрий Домбровский ( 4 АРЕСТА И ПРИГОВОРА, ВЫЖИЛ, ОПИСАЛ, за великий роман не получил ни КОПЕЙКИ, публикация ускорила его смерть ). Суд над Христом, Записки Зыбина, Факультет ненужных вещей.
Суд над Христом, Записки Зыбина - 104 с. Факультет ненужных вещей в двух томах, Первый том - 157, 153, 144 с., страницы 73 - 104 (приложение 2, Из записок Зыбина). Второй том - 135, 146 с. Твердые тканевые переплеты, размер 20,5 х 28 см. Авторские пометки и исправления в тексте, вклеенные фотографии, пара самодельных иллюстраций и коллаж вместо титула "Факультета ненужных вещей".
«Факультет ненужных вещей» — роман русского писателя Юрия Домбровского о судьбе интеллигента в эпоху сталинских репрессий, написанный в 1964—1975 годах. Завершает своего рода дилогию, начатую романом «Хранитель древностей» (опубликован в 1964 году в «Новом мире»). Роман был посвящён новомирскому редактору Домбровского Анне Самойловне Берзер и опубликован на Западе — издательством ИМКА-Пресс (Париж) в 1978 году — по распространённой версии, эта публикация стала причиной смерти Домбровского (возможно, убийства.) Действие романа разворачивается летом 1937 года в Алма-Ате. Главный герой романа Георгий Николаевич Зыбин — тридцатилетний историк, сотрудник краеведческого музея. Он долго пытался жить помимо эпохи, не вникая в суть происходящего вокруг — арестов, публичных судебных процессов, пропагандистской истерии. Европеец-гуманист, Зыбин с трудом принимает в душу факт общественного помрачения, тотального одичания людей. Зыбин ощущает себя незаменимым осколком уходящей культуры, от которого зависит её судьба, и он не может примириться с её гибелью, с тем, что она становится «факультетом ненужных вещей». В ночном полубреду Зыбин беседует со Сталиным: «А вдруг вы правы, мир уцелеет и процветёт. Тогда, значит, разум, совесть, добро, гуманность — всё, всё, что выковывалось тысячелетиями и считалось целью существования человечества, ровно ничего не стоит. Чтобы спасти мир, нужно железо и огнемёты, каменные подвалы и в них люди с браунингами… А я, и подобные мне, должны будем припасть к вашим сапогам, как к иконе».
Зыбин уговаривает себя жить «правильно»: «тихо-тихо, незаметно-незаметно, никого не толкнуть, не задеть — я хранитель древностей, и только!» Жизнь его наружно благополучна. Красавица Клара тайно влюблена в него. Директор музея, бывший красный командир, относится к нему с заботливым уважением. Предупреждает Зыбина директор: «Не партизань, будь повежливее». Верный друг-собутыльник — Дед, который работает музейным плотником. В музее появляется молодой учёный Корнилов, высланный из Москвы. Это для Зыбина человек из породы «своих», по судьбе и образованию, хороший собеседник.
Но события начинают раскручиваться с катастрофическим ускорением. Старик Родионов, археолог-любитель, бывший партизан, уверенный в своих заслугах перед властью, является с «открытиями», требует начать раскопки древней столицы в том месте, которое укажет. Зыбин знает, что сопротивляться силе агрессивного невежества бессмысленно и опасно. Но противится. В музее он тщетно препирается с безграмотной, но идейно подкованной массовичкой Зоей Михайловной. Зыбин пишет в местную газету вполне нейтральные, как ему представляется, заметки о культуре, но и за них ему делает выговор учёный секретарь библиотеки Аюпова: автор не отразил работы библиотекарей по обслуживанию масс трудящихся и учащихся.В СССР первая публикация состоялась в 1988 году в «Новом мире» (отдельные издания в Москве, Алма-Ате, Хабаровске в 1989—1990 годах).
Юрий Осипович Домбровский (29 апреля (12 мая) 1909[4], Москва — 29 мая 1978, там же) — русский советский прозаик, поэт и литературный критик, мемуарист. Также был известен как археолог, искусствовед и журналист.
Рос в семье интеллигентов: отец — Иосиф Витальевич (Гдальевич) Домбровский (1873—1920), присяжный поверенный еврейского происхождения; мать — Лидия Алексеевна (урождённая Крайнева, 1883—1961), евангелически-лютеранского исповедания, учёный в области анатомии и цитологии растений, впоследствии кандидат биологических наук и доцент Московской сельскохозяйственной академии. У Юрия была младшая сестра Наталья (1918—1943).
Учился в бывшей хвостовской гимназии в Кривоарбатском переулке в Москве. В 1928 году Юрий Осипович поступил на Высшие литературные курсы («брюсовские»), но они были закрыты в 1929. В 1930 году поступил на Центральные курсы издательских корректоров ОГИЗ РСФСР, которые окончил в октябре 1931.
В 1933 году был арестован и выслан из Москвы в Алма-Ату. Работал археологом, искусствоведом, журналистом, занимался педагогической деятельностью. Второй арест — в 1936 году, был отпущен через несколько месяцев, успел до следующего ареста опубликовать первую часть романа «Державин». Печатался в «Казахстанской правде» и журнале «Литературный Казахстан».
Третий арест — в 1939 году, приговорён 31 марта 1940 года к 8 годам исправительно-трудовых лагерей, срок отбывал в Севвостлаге ( КОЛЫМА) , Тайшете, прошёл через БАМЛАГ.
В 1943 году был досрочно, по инвалидности, освобождён (вернулся в Алма-Ату). Работал в театре. Читал курс лекций по В. Шекспиру. Написал книги «Обезьяна приходит за своим черепом» и «Смуглая леди».
Четвёртый арест пришёлся на 1949 год. В ночь на 30 марта писателя арестовали по уголовному делу № 417. Ключевую роль сыграли показания Ирины Стрелковой, в то время корреспондентки «Пионерской правды». Место заключения — Север и Озерлаг.
После освобождения (1955 год) жил в Алма-Ате, затем ему было разрешено прописаться в родной Москве. Был полностью реабилитирован в 1956 году в связи с отсутствием состава преступления. Занимался литературной работой. В 1964 году в журнале «Новый мир» был опубликован его роман «Хранитель древностей».
Вершина творчества писателя — роман «Факультет ненужных вещей», начатый им в 1964 году и законченный в 1975 году. Это книга о судьбе ценностей христианско-гуманистической цивилизации в мире антихристианском и антигуманистическом, а также о людях, которые взяли на себя миссию верности этим идеалам и ценностям, «ненужным вещам» для сталинского строя. Главные антигерои в романе — работники «органов», чекисты — «нержавеющие шестерёнки» бесчеловечного режима. В СССР роман напечатан быть не мог, но в 1978 году он был опубликован на русском языке во Франции.
Творчество Домбровского традиционно высоко оценивается в критике. Его нередко считают одним из крупнейших русских прозаиков XX века. Критик Евгений Ермолин, например, пишет: «Перечитав „Факультет“, я бы сказал с полной мерой ответственности: это — последний по времени создания (1975 год) великий русский роман. Треть века без Юрия Домбровского, а главный его роман не просто, как принято говорить, сохраняет непреходящую значимость. Он как-то даже вырос в своей художественной цене».
За год до смерти (в 1977 году) написан последний рассказ «Ручка, ножка, огуречик», ставший пророческим. Опубликован в журнале «Новый мир» (№ 1, 1990).
В марте 1978 года, вскоре после выхода на Западе романа «Факультет ненужных вещей», 68-летний Домбровский был жестоко избит группой неизвестных в фойе ресторана Центрального дома литераторов в Москве. Через два месяца после инцидента, 29 мая 1978 года, скончался в больнице от сильного внутреннего кровотечения, вызванного варикозом вен органов пищеварения.
Похоронен в Москве на Кузьминском кладбище (участок № 90). Усилиями вдовы Домбровского, Клары Файзулаевны Турумовой-Домбровской (под своим именем фигурирует в романе «Хранитель древностей»), в 1990-е годы увидел свет шеститомник писателя.
ИНФОРМАЦИЯ К РАЗМЫШЛЕНИЮ № 1
Тхоржевский С.
Помню, с каким жгучим интересом прочел я в 1964 году роман Юрия Осиповича Домбровского «Хранитель древностей», напечатанный в «Новом мире». Кажется, никем из писателей тогда еще не была столь убедительно показана атмосфера 1937 года, когда запущенная в ход машина по искоренению в стране чуждого элемента затягивала свои жертвы как аэродинамическая труба. Не может избегнуть этой участи и герой романа, хранитель алма-атинского краеведческого музея, хотя по роду своей деятельности он, казалось бы, мог остаться в стороне. Нет, от цепной реакции арестов некуда было деваться...
В романе рассказано: где-то под Алма-Атой бригадир совхоза увидел огромную змею, принял ее за удава, об этом появилась заметка в «Казахстанской правде». На заметку неожиданно обратили внимание в Германии, перепечатали. Немецкие зоологи прислали запрос. Этого оказалось достаточно, чтоб алма-атинский Серый дом заподозрил связь между германскими фашистами и автором сомнительного сообщения об удаве. Вокруг этого человека быстро сжимается кольцо обвинений — истинно как удав... В свое оправдание, в доказательство того, что ложного слуха не распространял, бригадир поймал-таки зло-частную змею, запихал в мешок и понес в город. Но уже чувствовал, что никакие оправдания не спасут. Во время террора вовсе не надо быть в чем-то виновным, чтобы тебя взяли за горло, — это ощущение передано в романе с редкой отчетливостью и к тому же без нажима, без надрыва, без истерики — мужественно и ясно.
К сожалению, тогда, после первого прочтения, ничего я автору не решился написать. Позднее, в 1971 году, послал ему в Москву свою новую книжку — в знак моего глубокого к нему уважения. Он ответил (письмом от 9 апреля). И тогда я написал ему, какое впечатление произвел на меня «Хранитель древностей».
«Вы так горячо приняли моего "Хранителя", — отвечал мне Домбровский, — что, может быть. Вам небезынтересно прочесть его продолжение — "Факультет ненужных вещей"». — Он сообщил адрес своего ленинградского знакомого — я могу зайти к нему и взять рукопись. — «Правда, это не целая вещь, только половина ее, но, тем не менее, кое-что там Вас, вероятно, заинтересует».
Так что новую рукопись Домбровского я быстро получил и прочел.
В отличие от «Хранителя», «Факультет» оказался написанным не от первого лица. Но главный герой — тот же, двойник автора Георгий Зыбин, хранитель алма-атинского музея. И вот что в этой рукописи мне особенно запомнилось.
Когда по делу Зыбина ведется следствие, с ним в камере сидит некто Буддо, человек интеллигентный и уже умудренный тюремным и лагерным опытом. Он сокрушенно говорит Зыбину: «Потомство, батенька, — вот кто будет тыкать в нас пальчиком!» Почему? Да потому, что потомство может посчитать былые репрессии справедливыми. «Ну, и мировая буржуазия тоже должна умыться, если им ваша папочка ненароком в руки попадет. Все в ней доказано, подписано...». Увидят, что арестанты во всем признавались — и значит тюремщики были правы...
Зыбин свою мнимую виновность упорно не признает, хотя его пытают бессонницей, бьют на допросах, и Будто спрашивает, его жалеючи: «Что рыпаетесь по-пустому?»
Но как же иначе? Нас оправдает или осудит главный судья — потомство! «И вот этого судью я боюсь по-настоящему, — говорит Зыбин. — Понимаете?»
Ах, если бы все арестанты, устрашенные ходом следствия, думали о суде потомства, а не только пытались жалкими уступками спасти свою жизнь! Не говорю уже о том, что многие подписавшие на следствии все, что им подсунули, от расстрела себя этим не спасли. Но сколькие потом терзались унизительностью собственных ложных показаний, сколькие горько сожалели о том, что некогда подписали дрожащей рукой! Все они дорого бы дали, чтобы тех подписей не было вообще, — ну, хоть бы сгорел архив, где хранятся позорные бумажки! Но бумажки эти имеют шанс дождаться будущих публикаций и далеко не всех подписавших ложные показания окажется возможным оправдать...
Я читал начало «Факультета» пристрастно, и мне показалось, что автор все же не удерживается на той высоте, которой достиг в «Хранителе». Тот роман завершался очень сильно — пронзительным ощущением, что главный герой будет арестован вот-вот — в погожий летний день, с такой тоской обрисованный на последней странице. Однако «Факультет» начался вовсе не с ареста, как я ожидал, — арест оттягивался. Я с досадой подумал, что автор тем самым смазывает (уже как бы задним числом) остроту и напряженность концовки «Хранителя». Тем более, что история с удавом тут оказывалась почему-то забыта. В «Хранителе» образ интеллигентного сотрудника музея Корнилова вызывал симпатию, в «Факультете» же он повел себя так, что симпатия к нему сильно поколебалась... Более всего смутил меня образ отца Андрея, православного священника. В романе приводились выдержки из его богословского сочинения, полного глубоких и, на мой взгляд, верных мыслей. И вдруг выяснилось, что он стукач! Я прочел — и пришел в недоумение, не увидев психологической связи между поведением отца Андрея и тем, что он пишет, так сказать, для души. О своих сомнениях я сразу написал Домбровскому1. Сообщил также, что собираюсь на несколько дней в Москву и надеюсь его повидать.
Он ответил (5 июня) из подмосковного Голицына: «Дорогой С. С! Спасибо за письмо. Коли я буду в Москве и встретимся, то я Вам передам третью часть (я ее окончил 2. VI), и Вы кое-что поймете насчет удава. Нет, он не пропал (хотя окончательно вылезет только в 4-й части). Дело в том, что удав этот — замысел Серого дома, который не хочет отстать от Москвы и создает свой вариант больших процессов (ученые, военные, партийцы). Но исполнители паршивенькие, времена не те, и это им не удается. Главный бой я даю в 4 части, где на сцену выйдет
1 Годы спустя я прочел роман уже напечатанным и не нашел в тексте тех высказываний отца Андрея, что вызывали к нему определенную симпатию. Автор их вычеркнул — и слава Богу. Не стану утверждать, что на Юрия Осиповича повлияли мои возражения. Возможно, кто-то другой прочел рукопись уже после меня и нашел более убедительную аргументацию для аналогичных возражений. Надо сказать, что первоначальный вариант отличался, и очень заметно, от окончательного. В первую очередь, композиционно. И. В. Сталин, его шурин наш нарком Реденс, Л. Берия, выславший этого шурина в Алма-Ату, великий Андрей Ягуарович и его мелкий бес — милейший Л. Р. Шейнин, главный художник-исполнитель всех московских процессов. Он тоже шустрил в то время в Алма-Ате. По этой гадине я пройдусь с особым смаком. Будет и трагедийная фигура начальника отдела, понявшего, что он погубил себя и свой немалый правовой талант. Будет и прекрасная следовательница — но это все еще впереди, а без этого нельзя говорить о вещи как идее и воплощении.
Насчет остальных сомнений. Насчет Корнилова. Видите ль — тут так: коготок увяз и всей птичке пропасть. Ведь Смотряев (следователь) знает про поповскую рукопись и значит в любой момент может ее иметь. А когда уж Корнилов (только с добрыми намерениями, только чтоб спасти (отца Андрея), только чтоб оправдать!) пошел на сговор и взялся спасать, то принести к следователю эту самую рукопись является для него железной необходимостью. Тут так — либо ты пошел, либо нет, а уж если пошел — то уж на все пошел — ты управляем извне. А вообще "Блажен муж иже не иде на суд нечестивых".
Второе — самое для Вас, как Вы написали, досадное! — показания отца Андрея. Так, С. С, ведь он самый настоящий агент и есть. Это он затягивает Корнилова, а не
1 Не шурин, а свояк: Сталин и Реденс были женаты на сестрах Аллилуевых.
2 Оценка роли Шейнина (в романе он — Роман Львович Штерн) вызывает у меня сомнение. «Мелкий бес»? Верю. «Главный художник-исполнитель»? Трудно поверить. От детективных рассказов, кои он писал и печатал, до сценария политических процессов — расстояние огромное. Тут нужны были страшные когти — наподобие тех, какими обладал сталинский прокурор Андрей Януарьевич (Ягуарович!) Вышинский. тот его. Это вам непонятно? Хорошо, а как Вы думаете, что такое бездна? Бездна паденья? Глубина его? Да ничего подобного — это просто дуализм души. Ее разрубили колуном на две части, и они разъехались настолько, что между ними и пролегла эта бездна. Беспредельность разделения, несвязуемость прежнего добра и нового зла — вот что такое, по-моему, бездна. Что такое Эльсберг, альбомный провокатор, предавший десятки друзей, и ученый, пишущий о Герцене, о законах этики и эстетики и морали? Кем были Марлоу и Бэкон? В этом-то и ужас режимов, что людей рассекают надвое и каждая часть души живет сама по себе — одна прежней высокой жизнью, другая новой низкой, охраняя высокое существование той. Она, видите ли, хочет сохранить ее для будущего. Мое главное обвинение против режима Сталина — Берия — Вышинского — Шейнина в том и заключается, что они не только убивали, но и оподляли. Понижали уровень мирового добра. Горе тем, кто так защитил свой талант! Ну, а что касается труда отца Андрея, то он правильный. Его создала первая, добрая часть его души. Вот какова концепция этой части, и тут уж я ничего поделать не могу. Разъяснять нечего; если непонятно, то значит у автора просто не хватило пороху и никакими экскурсами ему, бедному, не поможешь».
И ниже добавил: «Я не больно горазд объяснять свои вещи. Всё выходит сложнее, чем есть».
Что касается образа Корнилова, то автор меня убедил. А вот в образе отца Андрея двойственность его, как мне представлялось, еще не обрела внутренней логики. В очередном письме к автору я, помнится, возражал так: если душу разрубили колуном, кровавый след колуна остается на обеих половинах души. Этого следа не видно на рукописи отца Андрея. В дуализм души я, честно говоря, не верю. Профессор Эльсберг — пример, по-моему, неубедительный, ибо о Герцене он писал плохо, да иначе, думается, и быть не могло, ибо «гений и злодейство две вещи несовместные». Судить о Марлоу и Бэконе не берусь, но, может быть, несвязуемость в них доброго и злого была мнимой и наше представление об этом основано на недостаточном знании тех душевных глубин, где добро и зло произрастают — как здоровый и больной ростки — из единого корня.
В конце письма я выразил надежду, что вскоре смогу прочесть продолжение «Факультета ненужных вещей».
Съездил я тогда в Москву, но Домбровского не застал: он все еще был в Голицыне.
Наш общий знакомый передал мне для прочтения 3-ю часть «Факультета». Эта часть меня восхитила, и возражений не вызвала никаких. Особенно понравился мне эпизод с пойманным в Черном море крабом — как Зыбин поместил краба в пустое ведро и стал ждать, когда подохнет, чтобы его препарировать и подарить даме сердца. Проходили дни, краб посерел, но никак не желал умирать. Наконец Зыбину стало не по себе: «Вот уж не думал никогда, что во мне сидит такой скот! Обречь кого-то на медленное и мучительное умирание». — И он выпустил краба на волю, в море... Тут невольно приходит в голову сравнение краба с самим Зыбиным, который вспоминает этот эпизод, сидя в камере — как краб в пустом ведре.
Получив мое восторженное письмо, Юрий Осипович отозвался так: «Дорогой Сергей Сергеевич, ну как хорошо, что Вы мне написали!.. Во-первых, мне страшно важны любые отзывы о 3 ч. — ее ведь никто не читал... Насчет краба и моря я долго сомневался — не перемудрю ли? — но решил написать как чувствовалось». В постскриптуме сообщал о предстоящем переезде из коммунальной квартиры в отдельную: «Все переезжаю, переезжаю, переезжаю и несть этому конца! Вот еще морока!» И лишь в марте следующего 1972 года сообщил он свой новый адрес: «Пишите теперь: Москва 107288, Просторная ул., 6, кв. 33. Вот ( Квартировладелец) Впервые за 62 года! Ощущение верблюда в пустыне. Одна комната, другая комната, ванная, кухня, уборная — а я один!» В том же месяце я приезжал в Москву и посетил Юрия Осиповича в его новой квартире на Просторной. Телефона у него тогда еще не было, так что явился я без предупреждения. Поднялся в лифте — он жил под самой крышей, на восьмом, что ли, этаже. Он увидел меня в первый раз, но встретил так, словно мы давно и хорошо знакомы. Держался он с той непринужденностью, которую я так люблю, — и сразу стало ясно, что любые дипломатические недомолвки в нашем разговоре были бы нелепы и говорить с ним я могу только «как на духу» — не иначе.
Я спросил, почему его роман называется «Факультет ненужных вещей». Он объяснил, что этот факультет — право, юридическое право человека на справедливый суд, отброшенное в те времена в разряд ненужных вещей. Но жизнь учит человека именно пониманию, в чем состоит справедливость.
Мы просидели вечер за столом, я рассказывал о своей жизни, Юрий Осипович — о своей. Мы не открывали друг другу никаких Америк, оба прошли лагерную школу, там получили одни и те же уроки — и теперь понимали друг друга с полуслова. Он был заметно под градусом, однако
нельзя сказать, чтобы пьян. Густые черные волосы то и дело спадали ему на глаза, он резко проводил по ним тяжелой пятерней, откидывал назад. Иногда вставал — словно ему тесно становилось за столом — и, высокий, нескладный, шагал по комнате, взмахивал руками и снова откидывал назад волосы. Я живо представлял себе, как он некогда ходил по камере — из угла в угол, представлял его себе в лагерной одежде: в треухе, стеганом бушлате, стоптанных башмаках или чунях. И совершенно непредставим он был в форме — военной или какой угодно иной. Непредставимо, чтобы он подтягивался ремнем, равнялся в шеренге...
Он познакомил меня со своей молодой женой, Кларой. Держалась она очень мило, хотя вид у нее был несколько сердитый.
Вернувшись в Ленинград, я получил от Юрия Осиповича письмо.
«Клара Вам кланяется — она была сердита на меня, а не на Вас, — писал он. — Я в тот день "употребил", а к ней приехала матушка. Вечная история! Волков и овец! Ни те не сыты, ни эти не целы. Сейчас узнал, что та халтурная книга, над которой я сидел 4 месяца (идиот!) не попала в план. Значит, плюю на нее и сажусь всецело за "Факультет". Несмотря на плачевность такого оборота (деньги же!), я очень рад, что покончил с этой бодягой и опять могу заниматься своим делом. Урок — не корыстуй ! Когда снова будете у нас? Жду! Не проезжайте мимо!»
В феврале 1973 года я прочел повесть Виктора Лихоносова «Люблю тебя светло», напечатанную в его книге «Осень в Тамани». И, конечно, сразу угадал, что под именем Ярослава Юрьевича Белоголового в повести изображен Юрий Осипович Домбровский. Изображен очень живо, зримо и с большой симпатией.
Композиционно повесть распадается на две части. В первой рассказчик уделяет больше всего внимания Домбровскому («Ярославу Юрьевичу»), во второй — Есенину. Вот это соседство «Ярослава Юрьевича» и Есенина, так сказать, под одной крышей, признаться, показалось мне неоправданным. Уж очень они разные, похожие друг на друга разве что общим прискорбным пристрастием к алкоголю. Но не об этом речь в повести «Люблю тебя светло». О своем впечатлении тогда же я написал Домбровскому. Помню, в повести меня поразили слова Лихоносова: «Я потому и люблю Есенина, что он не умел притворяться». По этому поводу я замечал: «Господи, какая у нас, все-таки, собачья жизнь, если неумение притворяться кажется исключительным качеством! Да кто же из современных Есенину поэтов притворялся? — Стихоплеты, может быть, но не поэты. Правда, весь мир актерствует, но, как известно, актерство и притворство — вещи разные. И уж Есенин актерствовал больше других — и ломался на подмостках, и форсил заграничными костюмами, и даже иногда, если верить Мариенгофу, губы красил. Понимаю, почему Лихоносову так мил есенинский мираж — село Константинове, березки и прочее. По моему разумению — это мираж единства интеллигенции и народа. Причем я даже думаю, что русская интеллигенция ближе к национальным корням, чем народ, в массе своей равнодушный к русской старине, к разрушению церквей, забывающий свои национальные обычаи, забывший (раньше всех остальных народов бывшей Российской империи) свой национальный костюм, не поющий собственных народных песен (а, например, украинцы свои народные песни поют до сих пор)... Зато — не могу не отметить кстати — „массовыми" песнями становятся эрзацы вроде „Рязанской мадонны", причем ни автор этой песни, ни исполнители не замечают, как неорганична в русской песне мадонна — католическая, не православная, не русская... Лихоносов, по-моему, придумал себе Есенина — по образу и подобию своему». Домбровский прислал ответ: «Я тоже недавно — после Вашего письма уже — получил по почте эту самую книгу с многозначительной надписью „от непьющего автора". Я поблагодарил и ответил ему: „А по мне хоть пей, да дело разумей!" Дело-то, конечно, он разумеет, но беда-то в том, что тот лирически-напевный жанр, в котором он работает, требует и героя соответствующего — вот и появилась березка, которую обнимает некто „пьяный в доску". Насчет актерства Есенина написано очень много...
Ведь вот, кажется, почти не отмеченный факт — неожиданность посмертной славы Есенина. Я тогда готовился поступить на литературные курсы и шпарил стихи вовсю, — мои товарищи тоже, — но Есенина мы как раз знали очень мало. При жизни его имя не звучало... А вот смерть послужила таким сильным катализатором, что не было дня, в течение примерно года, когда мы не говорили бы хотя бы час о Есенине. Спорили, восхищались, плакали, клялись и пили, пили. А сколько самоубийств было! — Совершенно нелепых, совершенных, так сказать, только ради красоты факта... Где тут была искренность и где актерство? И как их различить? Вот, мне кажется, и Есенин тоже возник на этой плохо нащупываемой грани. Что касается умиления русского народа перед русской стариной, то тут я с Вами полностью согласен. Вот сломали домик, где родился Лермонтов, и поставили камень с надписью: "Здесь стоял дом, где родился Лермонтов". Анекдот, правда? На Собачьей площадке снесли дом Аксаковых, который еще в 1930-х годах функционировал как "музей сороковых годов". Это было гнездо славянофилов и о нем из наших русачков никто и никогда не вспоминает... Да и вообще принцип „годится — молиться, не годится — горшки покрывать" — главный в отношении нашем к нашему прошлому. Это, конечно, обидно, но это безусловно так (снесите-ка у шотландцев домик Бернса или у англичан дом, где родился Шекспир, — тут даже и не представишь, что будет. А у нас "и сломал, и закопал, и на камне написал — здесь стоял...").
Что же касается Лихоносова (я ему послал выдержки из Вашего письма), то парень он хороший, честный, чистый, влюбленный в старину (я ему как-то по его просьбе посылал тропарь Иоанна Дамаскина "Плачу и рыдаю"), но, кажется, совершенно асоциальный.
Я кончаю мой "Факультет" — осталось страниц 100-150. Это тоже, конечно, страшно много, но все-таки видно донышко». Годом позже я прочел напечатанный (почему-то в журнале «Сельская молодежь») рассказ Домбровского «Леди Макбет». И написал автору письмо:
«Не могу не поздравить Вас: сильнейшая вещь — эта Ваша "Леди Макбет"!
Читал я, конечно, напечатанные в минувшем году "Царевну-Лебедь" и "Деревянный дом на улице Гоголя" — тоже отличные вещи, такие же объемные, стереоскопичные, но "Леди Макбет" бьет прямо в душу. В этой бабе, так точно и резко Вами нарисованной, мне видится страшная порода людей ("имя ей легион"), которая уважает только грубую силу (силу духа просто не замечает — по слепоте своей ко всему духовному). Эта порода людей способна проявлять себя только так — давя, унижая, причиняя боль и всяческий вред, наконец убивая; она гордится своим умением обдуривать простодушных. Отними у нее эти отрицательные способности — останется ноль без палочки. А ведь нолем себя никто чувствовать не хочет... Вся тысячеголовая российская уголовщина — отсюда. Есть у Вашей леди Макбет братья, сыновья, внуки. Есть и сестры — они считают, что если муж жену не бьет — значит не любит. Для них власть сильного над слабым — норма, а духовная свобода — интеллигентский бред, и вообще всех интеллигентов надо к ногтю...В Вашем рассказе звучит подлинная трагедийность, столь редкая в нашей заторможенно-уравновешенной литературе с осторожной дозировкой темной, венозной крови страстей. Ах, какой это рассказ!»
«Спасибо Вам за добрые, хорошие слова, — ответил Домбровский. — Очень важно время от времени получать вот такие письма. Особенно мне, о котором критика хранит мертвое молчание... Ведь это только барон Мюнхгаузен мог себя поднять за волосы — нам это никак не удается (как и заткнуть ж... Тихий океан — мы на это тоже великие охотники, но получается что-то не так, как у барона, а слабенько). Обнимаю Вас, мой дорогой. Всего, всего доброго.
Ваш Домбровский. А кстати — знаете ли Вы, что оба рассказа были в „Молодой гвардии" зарезаны О. Кожуховой именно как интеллигентские и подражательные. Кому? Паустовскому! А я этого мастера снимательных картинок терпеть не могу». «В Алма-Ате вышла моя книга о сумасшедших художниках, — сообщал он мне в августе того же года. — Вышла, кажется, безобразно и в 12 000 экземпляров. Больше не взял якобы Книготорг — мол — очерки. Этим срывается издание в „Советском писателе". Ибо, пока там собирали рецензии — и собрали 7 положительных! а потом запросили еще и восьмую, алма-атинские дельцы ее тиснули! И плакали мои денежки!»
Потом я снова повидал Домбровского в Москве, в очередной свой приезд. Зная Юрия Осиповича как человека пьющего, пришел к нему с бутылкой водки, за что получил справедливый нагоняй от Клары, устыдился и обещал ей впредь водки не приносить. На сей же раз, конечно, выпили. Юрий Осипович, мотнув лохматой головой, сказал, что более не станет писать ни на какие отвлеченные темы: «У меня же есть своя неповторимая жизнь, о ней я и должен рассказывать...». Он был несомненно прав.
Даже на страницах «Факультета», когда он отвлекался от пережитого им лично, возникал, мне кажется, некоторый эмоциональный спад. Так, введенный в роман образ Сталина показался мне не очень выразительным. Знаю, что Домбровский хотел обрисовать его со всей объективностью, не сгущая красок, и, видимо, уже одно это стремление к объективности привело к нечеткости, нерезкости портрета. На мой взгляд, самый выразительный портрет Сталина дала его дочь Светлана в своей известной книге — она все-таки знала его близко, хотя, вероятно, односторонне. Не имея же личного знакомства с этим замкнутым и почти недоступным для окружающих человеком, обрисовать его со всей достоверностью немыслимо трудно. Однако Домбровский полагал, что без портрета Сталина общая картина в романе будет неполна... О том, что роман завершен, я узнал из его письма от 24 апреля 1975 года:
«Итак, теперь всё одно целое — „Хранитель" и „Факультет". Да так оно и мыслилось с самого начала. Но умер Твардовский, произошла всякая всячина, и в результате окончание романа затянулось на 12 лет. Всего во второй части (вместе с приложениями) будет, очевидно, страниц 900. Так что если бы „Новый мир" пожелал стребовать, то сейчас бы я был в силах выполнить договор. Горькая шутка, конечно! Ну, а как Вы? Напишите хоть два слова».
Летом того же года он приезжал в Ленинград.
Помню, вечером зазвонил телефон и я услышал в трубке незнакомый женский голос: «Приезжайте в гостиницу „Выборгская". Здесь Юрий Осипович Домбровский, он хочет вас видеть. Захватите с собой какую-нибудь бутылку». Уже то, что не сам он говорил по телефону, а кто-то от его имени, заставило меня заподозрить, что он пьян, однако поехать без бутылки я постеснялся. Был уже десятый час вечера, винные магазины закрыты, но какое-то вино нашлось у меня дома, я его прихватил. Приезжаю. Маленький, тесный, с низким потолком номер гостиницы. Юрий Осипович, как можно было ожидать — сильно захмелевший, обнял меня, обратился на «ты» (это обращение я охотно принял и тоже стал говорить ему «ты»). В номере оказались две незнакомые женщины в возрасте примерно лет тридцати, одна — вполне трезвая и державшаяся очень корректно, другая — пьяная, развязная удручающе. Выяснилось, что Юрий Осипович приехал в Ленинград, на Московский вокзал, утром, долго хлопотал о номере в гостинице, днем обедал в столовой Дома писателя на улице Воинова, там подсели к нему эти две дамы. Заявили, что они его поклонницы, он растаял, затем — уж не знаю, по чьей инициативе — появилась на столе бутылка. Остановиться Юрий Осипович уже не смог. Кто-то из писательской администрации устроил его в «Выборгскую», сюда Юрий Осипович приехал в сопровождении тех же двух дам, а сейчас — я это отчетливо почувствовал — они ему уже надоели. Я поставил свою бутылку на маленький тонконогий стол. Рядом мерцала темно-зеленым стеклом другая бутылка, уже пустая. Блестели круглые следы мокрых стаканов на черной пластиковой поверхности стола. Юрий Осипович налил всем вина, и пьяная молодая дама (между прочим, красивая и как будто бы интеллигентная) вдруг
сама себя назвала «красивой б.. ». В этот момент Юрий Осипович стоял со стаканом в руке. Он тряхнул головой, шваркнул стакан об пол и внятно сказал: «А я с б....ми никогда не пил и пить не буду». И рванулся вон, в коридор. Я вышел следом. В коридоре он обхватил меня за плечи: «Уведи их куда-нибудь! Как они меня унижают!». Он поплелся в туалет в конце коридора, а я вернулся в номер и сказал той даме, что оставалась трезвой и тоже, видно, была смущена происшедшим: «Пожалуйста, отвезите вашу подругу домой». Втроем спустились вниз, вышли на улицу, тут кстати подкатило такси, я распахнул дверцу, дамы сели, я закрыл дверцу, махнул им на прощанье рукой и вернулся в номер.
Юрий Осипович сидел на койке, опустив голову, волосы свесились на лоб. Пробормотал:
— Сережа, приходи завтра утром. Сейчас я свалюсь и усну. На другое утро, в девять часов, я постучал в номер. Никто не откликнулся. Я толкнул дверь — она оказалась незапертой. Юрий Осипович спал на койке не раздевшись, не сняв пиджака. Я разбудил его. Он поднялся, хмурый, видно — с тяжелой головой, налил себе стакан вина, выпил.
— Пойдем куда-нибудь завтракать, Сережа.
— Я уже завтракал.
— Ну, пойдем за компанию.
Он промыл глаза под умывальником, причесался пятерней. Мы спустились вниз и пошли в ближайшую столовую самообслуживания. Господи, как он ел ! Как голодающий лагерник: подряд шесть крутых яиц с черным хлебом, причем хлеб он густо намазывал горчицей.
Мы вернулись в гостиницу. У него, к сожалению, осталось недопитым вино — я же вчера, черт знает зачем, принес... Он выпил, осовел, и я увидел, что сейчас ему впору снова лечь спать. Огорченный, раздосадованный, я предложил ему первым делом выспаться, а затем позвонить мне — буду к его услугам.
Он провел в Ленинграде дня три и почти «не просыхал». Он собирался, едучи из Москвы, посмотреть в Рукописном отделении Пушкинского Дома материалы о Пущине — к 150-летию восстания декабристов. Где там! В Пушкинский Дом он даже не заглянул. На третий, помнится, день, пришлось отвезти его в аэропорт, посадить в самолет и отправить в Москву — и до чего же горько было видеть его в таком состоянии...
Но статью о Пушкине и Пущине он все же написал. И она появилась в декабрьском номере «Нового мира», вовремя.
Последнее письмо его из Москвы я получил в апреле 1978 года. Он поздравлял меня с выходом новой книги, о себе сообщал: «Со здоровьем погано. Сначала сломали мне левую руку (кто? где? — ничего не знаю. — С. Т.), потом я уже сам сломал ключицу. Два месяца ходил в гипсе. После этого дохлею. Вот, кажется, все. Еще раз обнимаю и поздравляю. Твой Юрий».
Я в ответном письме известил, что в июне собираюсь побывать в Москве: «Надеюсь, что к тому времени ты будешь здоров, бодр и знаменит на весь мир».
Но в Москву я поехал не в июне, а в мае — что-то вдруг заспешил. Заехал к Юрию Осиповичу вечером 24-го — как потом оказалось, за несколько дней до его смерти. Могло ли это прийти мне в голову — в тот последний день? Хотя выглядел он плохо: резко похудел, лицо стало каким-то маленьким, под глазами легли темные круги. У него уже сидел гость — Виктор Лихоносов — деликатный, мягкий человек. На сей раз я, конечно, пришел без бутылки, но принес водку непьющий Лихоносов — тоже, как многие, считал неудобным приходить с пустыми руками. Юрий Осипович опьянел быстро, и гостям его пришлось уйти уже к одиннадцати часам...
Теперь стараюсь припомнить, что же было самым существенным в этот последний вечер.
Он показал мне увесистый том в довольно мрачной, серо-черной (и, по-моему, не очень соответствующей содержанию) обложке — вышедший в Париже на русском языке роман «Факультет ненужных вещей». Показал мне и рецензию на книгу — в зарубежном журнале «Вестник русского христианского движения». Рецензия показалась мне несколько расплывчатой, но одно замечание там было безусловно точным: рецензент замечал, что, как правило, те советские писатели, что впервые печатают книгу не в Советском Союзе, а за рубежом, предстают перед читателем в новом качестве, Домбровский же предстает тем же, что и был — в «Хранителе древностей» и в других своих произведениях. Он не переменился. Рецензент мог бы еще заметить: Домбровский никогда и не был, по сути, писателем советским, хоть и жил в Советском Союзе, — ему не приходилось меняться. Скажу откровенно: я тоже советским никогда не был и не унизился — не написал во славу советской власти и коммунистической идеологии ни одной строки.
Конечно, Домбровский предпочел бы напечатать свой многолетний труд в Москве и если согласился на публикацию рукописи в Париже, то лишь потому, что иначе не смог бы увидеть ее напечатанной. Не было и речи о гонораре, Домбровский не получил за эту великолепную книгу ни гроша.
Теперь она существовала самостоятельно и уже не могла сгинуть вместе с автором. К этому факту отнесся он почти мистически. В последний вечер, когда мы виделись, он говорил:
— Я верю в Бога как в высшую закономерность. В этом смысле я глубоко верующий человек. Но попов не люблю... Попов он не любил, подозревая в них двойственность («дуализм души»), одновременное служение Богу и Антихристу. Далекий от Церкви, Домбровский вдохновлялся
мыслью о Боге как о высшей закономерности, то есть закономерности, обусловленной неподвластными природе и человеку законами. Мысль эта, думается мне, помогала ему устремляться духом per aspera ad astra, и голос совести уже воспринимался им как голос Божий.
А еще в тот последний вечер Домбровский спросил, обратись ко мне:
— Вот скажи, на кого я похож как писатель?
Я чуть задумался и сказал: — На Стендаля.
Сейчас даже не могу толком объяснить, почему мне пришел в голову именно Стендаль. Сходство можно ощутить, пожалуй, в упругости ритма, в стремительности повествования. Прав я был или нет?.. Помню, Юрий Осипович удивленно поднял брови:
— Но это же такой спокойный писатель...
Спорить я не стал, хотя никогда мне Стендаль спокойным не казался, — я подумал о другом — о том, что вот сейчас Домбровский дал, в сущности, характеристику самому себе. Конечно, не был он спокойным писателем, и, может быть, это и оказывалось в нем самым главным.
Можно ли спокойно писать, когда столько пережил и уже никак не подавить в себе накопившуюся боль? И нужно ли писать спокойно? Нет, не для того нам даны бумага и перо.
ИНФОРМАЦИЯ К РАЗМЫШЛЕНИЮ № 2
Ю. Гусляров
Смерть Юрия Домбровского стала одной из самых трагических загадок нашего времени. И сама она, вероятно, обязательно станет захватывающим литературным триллером. Жизнь и без того была немилосердно внимательна к нему, но он, как и всякий незаурядный человек, создавал при жизни канву, по которой легко потом было вышивать миф его биографам.
Первый раз его арестовали в двадцать три года, сослали в Казахстан. В дальнейшем арестовывали трижды, отбывал он сроки на Колыме и в Сибири. В тюрьмах, лагерях и ссылках провёл в общей сложности более двух десятков лет, едва ли ни полжизни. Отделить Домбровского реального от Домбровского мифического теперь не просто. Чего только стоит, например, история с неизвестным стихотворением Мандельштама «О, для чего ты погибала, Троя», которое тот якобы написал в лагере перед смертью. Этим собственноручно сочинённым стихотворением Домбровский однажды разыграл поэта Чухонцева, рассказав, что слышал эти стихи от самого Осипа Эмильевича на последнем этапе ссылки, который назывался Второй речкой. Чухонцев тогда раскусил Домбровского, однако мандельштамоведы до сих пор уверены, что это именно и есть последние стихи Мандельщтама.
Чтобы не слишком замечать непереносимое в жизни, он, Домбровский, довольно активно прибегал к алкоголю. Но и этот почти непременный фактор, сопутствующий подлинному даровитому человеку, он умел сделать чудесным и необходимым качеством собственной натуры. «Зная Юрия Осиповича как человека пьющего, пришёл к нему с бутылкой водки», — пишет один из друзей. Домбровский пил без продыха даже с собственными стукачами ещё в алма-атинские годы ссылки, притом больше, чем с друзьями: «Как я буду потом свой роман писать — про этих непорочных ангелов?» — оправдывался он. Так что характеристика «выдумщик и фантазер» стоит в одном ряду с характеристикой «выпивоха» и в таком контексте характеристика эта теряет всякий двусмысленный и зловредный смысл. «…Его теория античастиц, находящихся в организме, действие которых можно усмирить исключительно положительными алкочастицами, в полном разгаре стройности и проходит усиленную экспериментальную проверку — хоть премию давай за внедрение», — записал в дневнике опять же один из его друзей и знатоков его метода.
Уже после ГУЛАГа он написал роман «Обезьяна приходит за своим черепом» (1959), сборник новелл «Смуглая леди. Три новеллы о Шекспире» (1969), свои лучшие стихи и, наконец, во многом автобиографические романы «Хранитель древностей» (1964) и его продолжение — «Факультет ненужных вещей», впервые опубликованный в 1978 году во Франции.
Роман был признан тогда «Лучшей иностранной книгой года» и получил престижную премию. «В потоке литературы о сталинизме эта необыкновенная книга, тревожная и огромная, как грозовое небо над казахской степью, прочерченное блёстками молний, возможно, и есть тот шедевр, над которым не властно время», — так заключает своё «Слово из тьмы», послесловие к роману, его французский переводчик Ж. Катала.
За рубежом, опять же, явились многочисленные статьи и рецензии о романе — их было много. У нас же вышла только одна, но даже это стало чреватым для Домбровского окончательной бедой.
Именно этот роман — в особенности — КГБ не мог простить реабилитированному по всем статьям Домбровскому.
Неправильно было бы думать, что хрущевская оттепель окончательно растопила айсберги и ледовые поля архипелага ГУЛАГ. Когда опять подморозило, многие из прежних вольнодумов вновь поскользнулись на скользкой ледяной корке, которой схватилась оттаявшая было духовная жизнь страны. Так случилось в семидесятые годы прошлого века и с замечательным писателем, необычайно светлым и незащищённым человеком (некоторые сравнивали его с Дон Кихотом) Юрием Домбровским. За писателем следили, ему угрожали по телефону, его избивали. Собственно, и убили его, жестоко избив, после выхода во Франции романа «Факультет ненужных вещей» — в мае 1978-го, ровно сорок (всего!) лет назад.
Угрозы и ночные звонки начались даже раньше ещё, с тех пор, как под романом была поставлена дата — 5 марта 1975 года.
Выходит, его убили за роман? Из всех мифов о Домбровском этот главный.
Собственно, сценарий собственной гибели Юрий Домбровский сам и написал. Наверное, такое предвидение составляет непременную часть всякого крупного дарования.
«Ручка, ножка, огуречик», последний рассказ Юрия Домбровского, дает полное представление о напряженной обстановке его жизни того времени. Рассказ стал провидческим.
Вот что произошло с Юрием Осиповичем только за два тогдашних года:
— ударили в автобусе, раздробили руку железным прутом;
— выбросили из автобуса;
— избили в Доме литераторов.
Юрий Осипович давно туда не ходил, но тут пошёл поделиться радостью: показать экземпляры вышедшего «Факультета…».
Жена его Клара Турумова первой сказала то, что внесло в осмысление последних дней Юрия Домбровского неразрешимую тайну. Писателей, чью жизнь венчает тайна, у нас не так уж много. Тайна такая всегда значительнее и ярче надгробных речей и цветов: Я была у мамы в Алма-Ате и ещё не знала, что роман вышел. Вернулась через две недели, а его словно подменили. Кончился запас жизненных сил. Все восемнадцать лет, что знала, почти не менялся, шутили, что, мол, вот она, особая “лагерная порода”. Мне он ничего о происшествии в ЦДЛ не стал говорить. Только через год жена Льва Славина, Софья Наумовна, рассказала мне об этом последнем избиении.
В фойе ресторана она увидела, что какие-то громилы бьют в живот рухнувшего навзничь человека. Кинулась и вдруг узнала: «Это же Юра! Юрочка Домбровский!». Громилы-нелюди — “их было очень много!” — разбежались.
Он умер через полтора месяца после этого.
В последний год писатель усох, ссутулился, резко похудел, лицо его стало каким-то маленьким, а под глазами легли тёмные круги, а «кое-кто даже принял его за старуху».
Есть фильм, снятый по последнему рассказу Ольгой Козновой, в конце которого раздаётся выстрел. Писателя убили?
Так что же в итоге погубило Домбровского?
«Даже если это были не они (КГБ. — Е.Г), <…> все равно это они! Потому что это они создали атмосферу…», — пишет один из близких друзей писателя. Об атмосфере, сгубившей писателя Юрия Домбровского, Я и попытался тут рассказать. Почему об этом до сих пор не снято хорошего кино?
У меня история была. Дело было в прекрасном городе Алма-Ата. Я был совсем молодой, только в "вечёрку" поступил под начало легендарного Василия Бернадского, царство ему небесное. Как-то он пригласил меня, сопляка совсем, к себе на холостяцкую квартиру покушать водки. Я тогда только приобщался к этому делу, По моему, Бернадский и есть мой крестный отец в этом деле. Третьим был Юрий Домбровский. Я молчал, а два матёрых зэка говорили бесконечно. Я тогда не знал, кем станет Домбровский через десяток лет и ничего не запомнил. Вот жалость-то, придётся, когда стану писать воспоминания, чего-нибудь придумывать. Так все делают. Впрочем, одна история запомнилась. Домбровский рассказывал о первых днях на свободе, сразу после зоны он примчался в Алма-Ату. У него было одно только желание — посмотреть в глаза тому, кто сделал донос на него. Он готовился к этому решительно, тренировал взгляд, чтобы сделать его твёрдым и пронзительным, как финка. Он полагал, что такого взгляда будет достаточно, чтобы доносчик всё осознал, и оставшаяся жизнь стала ему в наказание. Доносчика он нашёл. Позвонил в дверь. Тот, конечно, смутился несколько, но быстро определил единственно верную линию поведения. Он побежал в магазин и купил две бутылки "Московской". Селёдки, конечно, и хлеба. Короче, тренированный жестокий взгляд Домбровскому не пригодился. Через час они, доносчик и жертва доноса, вели задушевную беседу о жизни, которая изобилует совершенно непредсказуемыми сюжетами. И эти-то сюжеты только и важны бывают в конце концов...
А мораль из жизни его и из фильма об этой жизни надо нам вынести прекрасную и вечную. Если он писал свою главную книгу со столь великим упорством, испытывая при том самую подлую нужду, зная точно, что книга не имеет малейшего хотя бы шанса увидеть свет, значит, он был гранитно твёрд в том, что книга его необходима людям. Собственно, он именно потому и исполнил свою работу до последней упорной точки. Нет и никогда не было значительного художника без этого всепобеждающего чувства собственной правоты несмотря ни на что. «Рукописи не горят, когда они напечатаны» — так назвал своё послесловие к «совписовскому» изданию «Факультета ненужных вещей» Фазиль Искандер.